Библиотека сайта  XIII век

ЦАРЬ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Мало кто из русских государей брался с такой охотой за перо, как царь Алексей Михайлович. Он любил и умел писать. Умел настолько, что исследователи древнерусской литературы упоминают его имя среди писателей XVII столетия. “Он был прекрасно знаком с литературой... и до тонкостей усвоил себе книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях царь любил пускать в ход книжные обороты, употреблять цветистые афоризмы... Каждый афоризм продуман, из каждой фразы глядит живая мысль”, — замечал по этому поводу блестящий знаток русской истории XVII в. С.Ф. Платонов (Платонов С.Ф. Лекции по русской истории. М., 1993. С. 420.).

Главное в наследии второго Романова — его письма и послания. Не только потому, что иные жанры плохо подходили для царя. Этот жанр был более всего созвучен внутреннему миру Тишайшего, его стремлению к “самовыявлению”.

Воспитанник “ревнителей благочестия”, царь Алексей Михайлович всем существом воспринял высокое предназначение самодержца, защитника и охранителя истинного христианства — государя, ответственного перед Богом за судьбу православного царства и его подданных. Для него эта предначертанность — предмет глубоких размышлений и сильных чувств. Царь не сомневался, что, ответствуя перед Богом, он одновременно творит Его волю. Сентенции типа “Повелением всесильного, и великого, и бессмертного, и милостивого царя царем и государя государем и всех всяких сил повелителя господа нашего Иисуса писал сие письмо многогрешный царь Алексей рукою своею” были в его представлении не декларациями и не данью этикету, но выражением его истинного положения (Труды Российского императорского археологического общества Т. 2. М., 1869. С. 770—771 (далее Труды...)). Библейское изречение “Сердце царево в руце Божией” для него означало, что воля Господа выражается его устами и воплощается в его делах.

Отсюда — неистребимое стремление царя в своих письмах поучать и наставлять. Его как будто не особенно заботит то, что является причиной очередного нравоучения. Даже похвала для него — хороший повод разразиться поучительной речью относительно “радетельной” государевой службы и обязанностей образцового слуги. А уж провинившийся подданный рождал в Алексее Михайловиче такие порывы и чувства, что невольно появляется мысль — а не было ли учительство истинным предназначением этого человека?

Знакомясь с помещенными в томе письмами, читатель легко заметит, что второго Романова особенно волновала тема службы. В его писаниях служба является частью своеобразной этической модели мироустройства. Служба, как и всякий “чин”, всякая вещь, должна быть “...по чину честна, мерна, стройна, благочинна”. Царь разъясняет в “Уряднике сокольничьего пути”, что за этим стоит: “Честь укрепляет и возвышает ум, чин управляет и укрепляет крепость, урядство же уставляет и объявляет красоту и удивление, стройство же предлагает дело. Без чести... не славитца ум, без чину же всякая вещь не утвердитца... безстройство же теряет дело и воставляет безделье...” (ПЛДР. XVII век. Книга вторая. М., 1988 С. 286.).

Круг замыкается. Ничто без “чина” не может “утвердитца”, “объявить” свою красоту (“уряжение”) и “честь”. Но сами “чин” и “честь” должны быть “положены” по соответствующему “образцу” и по “естеству” — “мере”; без [562] “меры” и “чина” не может быть “чести”; в “мерности” “чина” и “чести” и заключается красота. Но “мера”, “чин”, “честь” и “образец” могут проявиться только через “стройство” — действие. Все эти понятия автор наделял сильным эмоциональным зарядом; они несли, по сути, нагрузку онтологическую, в истоках своих восходящую к Священному Писанию.

Важно, что при этом царь допускал интерпретацию этих понятий, вмешательство в их смысл даже в тех случаях, когда, казалось, это было недопустимо. Ведь человеку по силам лишь выявление меры, а не ее изменение. Но в том-то и проявляется переходный характер эпохи, что в практическом смысле происходит изменение “мер” — ценностных ориентации. Эти перемены, отражавшие важные изменения в духовной жизни общества, и находили свое выражение в письмах царя — причем самым типичным для эпохи образом, когда новое лучше всего воспринималось в обличии хорошо знакомого и совсем не пугающего старого.

Вот, к примеру, гневное послание царя провинившемуся князю Г.А.Куракину, который в 1668 г. не поспешил со своим полком на выручку гарнизонов Нежина и Чернигова. Царь упрекает князя в недомыслии, в том, что “притчею не промыслит, что будет” из-за его промедления, и далее сам домысливает за Куракина, что может призойти, выстраивая следствия в иерархичном порядке: “То будет первое — Бога прогневает... второе — людей потеряет и страх на людей наведет и торопость; третье — от великого государя гнев примет; четвертое — от людей стыд и срам... пятое — славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом... отгонит от себя и вместо славы укоризны всякие и неудобные переговоры воспримет...” В этой причинно-следственной цепочке чрезвычайно интересно и показательно именно переплетение старого и нового. К традиционному — божественному и царскому гневу — прибавлена и утрата славы, причем не в привычной средневековой трактовке, а славы личной, обретенной собственными трудами и мужеством. Однако все это вместе взятое еще не ошеломляет новизной, еще соответствует старым ценностям.

Эмоциональная натура царя тяготела к оценкам этическим. Тишайший, конечно, не сомневался в том, что ему должны служить — более того, он требовал, чтобы ему служили чрезмерно. Положительные определения, которые обыкновенно применяли к образцовой службе — “прямая”, “явная”, “прилежная”, “храбрая”, “отменная”, “безо всякия хитрости” (Часть этих определений обычно присутствовала в клятвоцеловальных записях, уделявших теме службы огромное внимание. См.: ПСЗ, I, № 69, 86.), — уже не устраивали его. Он жаждал большего. Ему нужна была служба “всем сердцем”, “радостная”, “нелицемерная”. Царь без устали призывал “нераденье покрывать нынешнею своею службою и радением от всего сердца своего и всякую высость оставить” (Труды... С. 749.).

Служебное рвение, служба “со всяким усердством” были для Алексея Михайловича критерием, по которому он судил о преданности служилого человека и в соответствии с которым выстраивал свое к нему отношение. Не случайно в письме к боярину и дворецкому В.В. Бутурлину царь признавался: “...Ведаешь наш обычай: хто к нам не всем сердцем станет работать, и мы к нему и сами с милостью не вскоре приразимся” (Труды... С. 732.).

Такой подход находил свое выражение не только в содержании и стилистике писем, но и в таких “мелочах”, как правка, а иногда даже и приписки на полях. Когда царский любимец Ф.М. Ртищев добился в 1655 г. от гетмана [563] Сапеги признания новых царских титулов — “царь и великий князь Малой и Белой Руси”, — его служба была признана “великою” и “прямою”. За свое старание Ртищев без челобитья о награждении был пожалован в окольничьи и получил оклад не в “образец” другим, “потому что и служба твоя к нам, великому государю, отменна... Такого и не бывало, чтобы титл с новоприбылыми титлами без ратной брани, неучиня мир, получать” (РГАДА, ф.27, д. 111, оп.1, л. 12.). В похвальной грамоте легко угадывается стиль Алексея Михайловича, выражавшийся и в первой восторженной реакции Тишайшего на неожиданный успех, когда он приписал на полях грамотки: “Вот гороздо”.

Особенно часто Алексей Михайлович касался темы службы в переписке с А.Л. Ординым-Нащокиным. Для последнего служба была первейшей потребностью — он жил и дышал ею. “То мне в радость, чтобы больше службы”, — писал он царю, и, зная биографию Афанасия Лаврентьевича, едва ли можно подозревать его в лукавстве. Царь хвалит Ордина за радетельную службу, или, если прибегнуть к языку “Урядника”, за “стройство” — действие. По мнению царя, через “стройство” Ордин являл всем красоту, честь и “меру” и вел себя по “образцу”. Напротив, нарушение “образца”, действие не по “мере” вызывали резкую отповедь. В книге помещены примеры таких гневливых строк Алексея Михайловича. Можно привести определения плохой службы и из других писем раздраженного царя. Здесь и “беспутная дурость”, и настоящий “заговор” (РГАДА, ф. 27, д. 549.).

Примечательно, что службомания Ордина-Нащокина вовсе не означала, что службу он понимал так же, как и Алексей Михайлович. Они расходились во взглядах на степень самостоятельности служилого человека, причем именно царь был непоследователен в этом отношении. В то время как традиция самодержавной власти требовала от служилого человека полного послушания, новые масштабы и характер государственной деятельности предполагали в нем ббльшую самостоятельность. К последнему стремился Ордин-Нащокин. Но граница послушания и независимости была слишком неопределенной, и ее нарушение вызывало неудовольствие царя и вело к обвинению ослушника, чаще всего того же Афанасия Лаврентьевича, в “высокоумии” — грехе непростительном. Столь двойственная ситуация — одно из проявлений переходного времени, для которого характерно сосуществование старого и нового, в нашем случае — послушания и инициативы. Здесь уже нельзя было ограничиться простым указанием “меры”, как это обыкновенно делалось в традиционном наказе. Реальная жизнь каждый раз оказывалась богаче и непредсказуемее любого, самого изощренного наказа. Требовалось уже иное, решительное перетолкование прав служилого человека. Но Алексей Михайлович — не Петр. Он не был способен на радикальные перемены и предпочитал хвалить за привычное повиновение, без инициатив.

Как соотнести службу с породой, с “отеческой честью”? В посланиях царя старая проблема выходила за рамки привычного толкования. Это еще не произошедший при Петре взрыв, в результате которого все дворянство хотя бы формально было уравнено в его восхождении по лестнице чинов. Это скорее подготовка к взрыву, первые шаги, ведущие к постепенному разрушению местнических и чиновных принципов приобретения государственных должностей. Царь еще не отрицает значения высоты “отеческой чести”. Но он более, чем кто-либо из предшественников, требует подкреплять ее безупречной службой. Он вновь обращается к понятию “меры”, которая в его интерпретации во [564] многом подрывает основы понятия “отеческой чести”. По Алексею Михайловичу, боярская честь “совершается на деле в меру служебной заслуги”. При этом бывает и так, что иные, у кого родители в боярской чести, “сами и по смерть свою не приметши той чести”. Другие же примерные слуги, много лет прожив без боярства, под старость возводятся в боярскую честь. Отсюда вывод — непристойно боярам хвалиться, что “та их честь породная, и крепко на нее надеяться, а благодарить надо Бога, если он за их службу обратил к ним сердце государево ко всякой милости” (Труды... С. 351—352.). Честь в такой интерпретации — не столько семейно-родовое, сколько личное достояние, приобретенное через службу и закрепленное чином, без чего ничто и никто “не утвердитца и не укрепитца”.

Конечно, от подобного рассуждения до знаменитой петровской фразы “Знатное дворянство по годности считать” — дистанция огромная. Но зато оно проясняет, почему второй Романов с таким гневом обрушивался на знатных, “разрядных людей”, запятнавших себя плохой службой. Проступок “породного человека” много позорнее аналогичного проступка “худого, обышного человека”. Тут уж Алексей Михайлович не скупится на слова. Виновный у него и клятвопреступник, и “бездушник”, и “вор”.

Одновременно становится понятным пристрастие Тишайшего к людям типа А.Л.Ордина-Нащокина и А.С. Матвеева. Такие за свою службу и радение достойны выдвижения. Они и выдвигаются, но все же не столь стремительно, как потом будут возвышаться люди “случая” — главные герои “осемнадцатого столетия”. Второй Романов чтит “меру”, а она вела таких “непородных людей” к вершинам славы и успеха еще слишком длинными и окольными путями.

Алексей Михайлович, впрочем, нашел, чем хотя бы отчасти вознаградить честолюбие своих малопородных фаворитов. Он был безмерно привязан к ним и уделял им столько внимания, сколько не доставалось ни одному “разрядному человеку”. Это особенно хорошо видно из опубликованного письма Тишайшего Ордину-Нащокину, когда того постиг неожиданный и жестокий удар — бегство сына Воина за границу. История эта достаточно темная и запутанная (Об этом писали С.М.Соловьев, В.Эйнгорн и др. Из новейших исследований следует упомянуть обстоятельный очерк О.Е.Кошелевой. См.: Кошелева О.Е. Побег Воина//Казус. 1996. Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1997. С. 55—86.). В известной мере Ордин-Нащокин пал жертвой собственной суровости и “западничества”. Его сын Воин получил по русским меркам нетрадиционное воспитание и образование — его учителями в Москве были “польские полонянники” (Галактионов И.В. Ранняя переписка А.Л.Ордина-Нащокина. Саратов, 1968. С. 43.). Позднее, находясь при отце в Прибалтике или в дипломатических “посылках”, он столкнулся с европейской культурой. В результате с молодым Ординым произошло отчасти то же, что и с Котошихиным, — он не выдержал искушения: под напором новых впечатлений отеческие ценности померкли и утратили былую привлекательность и непогрешимость. Захотелось нового. Это, между прочим, тонко уловил Алексей Михайлович, когда писал старшему Ордину-Нащокину про сына: “Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руки Его видеть на сем свете, якоже и птица летает семо и овамо”. Заметим, что раньше подобный побег расценивался не просто как предательство, но и как забвение веры, как смена праведной, благочестивой земли на землю “нечистую”. Теперь же сам царь, человек глубоко верующий и преданный православию, ищет оправдания поступку, которого совсем недавно нельзя было оправдать. И он их находит. В молодости. В любознательности. В неискушенности. [565]

“Одиссея” Воина, в отличие от побега Котошихина, окончилась вполне благополучно. Использовать его в крупной политической игре не удалось: если первоначально и были какие-то планы надавить на Афанасия Лаврентьевича с помощью пригретого польским королем сына, то они быстро рассеялись. Ордин-Нащокин остался прежним верным государевым слугой. Постепенно интерес к Воину был утрачен. Юноша заскучал, затосковал и стал каяться, должно быть, не без подсказки, что его покаяние будет принято и прощение даровано. Но вернулся он только в 1665 г., успев перед тем побывать в Дании и Голландии, где продемонстрировал, по отзыву Якова Рейтенфельса, превосходное знание латинского, французского и немецкого языков (См.: Рейтенфельс Я. Сказание светлейшему герцогу Тосканскому о Московии//Утверждение династии/История России и дома Романовых в мемуарах современников. XVII—XX вв. М., 1997. С. 361.). Однако на родине обширные знания и опыт младшего Ордина-Нащокина остались невостребованными.

Для нас, однако, представляет интерес позиция Алексея Михайловича. Сначала, по получении известия о побеге “беспутного сына” Ордина-Нащокина, в нем вспыхнул гнев и даже возникло намерение отозвать в Москву Афанасия Лаврентьевича, который в это время был занят переговорами со шведами. Затем, по некотором раздумье, возобладали участие и желание успокоить впавшего в отчаяние отца. Тогда-то и появляется из-под его пера опубликованная выше грамотка, посланная с подьячим Тайного приказа Ю.Никифоровым. Сочувствие царя было столь искренним и глубоким, что он, не полагаясь на силу своего послания, наказал подьячему всячески успокаивать Ордина “словестно”.

Письмо А.Л.Ордину-Нащокину дает нам редкую возможность столь явственно увидеть человека позднего средневековья. И уж стократ редка эта возможность, когда речь заходит о государе. Мы так привыкли считать, что в нашей истории орудуют бездушные и кровавые правители, что проявление простого сочувствия (именно сочувствия, а не “помилования”) со стороны царской особы воспринимается как нечто из ряда вон выходящее. Между тем какие простые и доходчивые слова нашел Тишайший! Как убедительно выглядит житейская мудрость государя с его твердой уверенностью: “полетав довольно”, Воин одумается и вернется. Именно из подобных случаев и складывалась известная оценка Алексея Михайловича как личности чрезвычайно “привлекательной”, наделенной “симпатичною душою” (Соловьев С.М. Указ. соч. С. 609; Платонов С.М. Указ, соч. С. 412.).

Историки довольно дружно упрекают царя за отсутствие твердой воли и широты взгляда. Всем хорош этот “лучший человек древней Руси... но только не на престоле” (В.О.Ключевский). Здесь нет необходимости отвергать столь суровый приговор или соглашаться с ним. Существеннее попытаться понять, что скрывалось в “святая святых” этого государя, в его “сумручной”, по определению самого Тишайшего, человеческой душе? Есть ли возможность сделать это? В случае со вторым Романовым исследователям повезло. Он сам оставил сочинения, которые если и не высвечивают все потаенные закоулки его души, то по крайней мере дают возможность заглянуть в нее. Это прежде всего “Письмо Никону о смерти патриарха Иосифа” и тесно примыкающая к нему “Повесть о преставлении патриарха Иосифа”.

Появилось это послание в 1652 г., в связи со смертью 15 апреля патриарха Иосифа. Никон, который благодаря близости к царю вступил в пору своего наивысшего могущества, в этот момент отсутствовал в Москве. Он был послан в далекий Соловецкий монастырь за мощами митрополита Филиппа II (Колычева). Царь испытывал большую потребность в общении со своим [566] “собинным другом”. Смерть патриарха послужила поводом для того, чтобы взяться за перо и обратиться к будущему преемнику Иосифа с пространным письмом-повестью. Формально — это рассказ о последних днях жизни и кончине Иосифа, но на самом деле оно выходит далеко за рамки этой скорбной темы. Это скорее исповедь. Исповедь о жизни и смерти.

Письмо-повесть поражает живым человеческим чувством, выразительностью и искренностью. Именно оно дает самые веские основания говорить об Алексее Михайловиче как о человеке несомненно литературно одаренном, а о самом произведении — как о заметном явлении в истории древнерусской литературы. Удивительно и даже парадоксально, что в “Повести” Алексей Михайлович, консерватор по натуре и традиционалист по складу характера, оказался новатором.

По жанру “Повесть” близка к житийной литературе. При этом нельзя не видеть контраста между высокой — таковы требования жанра — формой повествования и постоянным стилистическим снижением образа патриарха. Царь высоко ставит и чтит патриарший сан. Однако от него не ускользают слабости Иосифа, человека корыстолюбивого, непостоянного, лишенного той искры Божьей, которой были отмечены истинные подвижники церкви. Патриарх то “выпрашивает место” для своего погребения в Успенском соборе, то, отвергая всякую мысль о смерти, уже успевшей охолодить его члены, отказывается от исповеди и причастия. Наконец, согласившись, он вместо просветления, которое нисходит на истинных праведников при причащении, лишь “тупо поновляет” (повторяет. — И.А.) за духовником. В агонии на умирающего обрушиваются “видения”, от которых он “почал руками закрыватца и жатца к стенке”. Царь, бывший при этой сцене рядом с постелью умирающего, осмыслил ее традиционно: для него эти видения должны были выступать как явления духа, доступные чувственному удостоверению. Тишайший находится в круге тогдашних представлений: добрые дела суть образы ангелов, злые — бесов. В “час исхода души от тела” ангелы “в радости и в веселии” подхватывают душу умершего на небо; но и порождения злых дел — бесы — не дремлют: “люте свезавше убогую ту душу грешнаго поведаю, рыдающу и плачущуся горце в место темно и смрадно” (См.: Клибанов А.И. Духовная культура средневековой Руси. М., 1996 С. 29.). Эта сентенция из любимого им сборника назидательной литературы “Измарагд” явно припомнилась Тишайшему. Для него агония Иосифа — спор между добрыми и злыми делами, между ангелами и бесами за душу умирающего. “Походило добре на то, как хто ково бьет, а ково бьют (т.е. Иосиф. — И.А.) — так тот закрывается”, — с печалью отметил Алексей Михайлович, ибо для него тот, кто “бьет” и одолевает, — несомненный “враг человеческий”, явившийся за душой патриарха.

Подтекст письма неутешителен. Кончина Иосифа неблаголепна. Жития в каноническом смысле слова из такой жизни и кончины не получилось: слишком бренными и низменными оказались дела и помыслы патриарха. Потому царь печалится и скорбит. Скорбит не столько о смерти, сколько о слабости Иосифа, который не устоял перед житейскими соблазнами. Это несоответствие сана и человеческой сущности более всего заставляет задуматься Алексея Михайловича. За строками послания постепенно вырисовывается главный вопрос, который терзает автора. Вопрос, обращенный к самому себе, — а соответствует ли он сам, грешный и тленный человек, высоте царского сана, Божьему предначертанию? Уже одно это делает личность Алексея Михайловича привлекательной в глазах потомков. В самом деле, многие ли из [567] российских государей склонны были к таким размышлениям? Ведь само предположение о своем несоответствии для многих было просто неприемлемо. Между тем Алексей Михайлович не просто задается этим вопросом, а и примеряет свои поступки к образу идеального православного государя. Говоря языком “Урядника”, он страстно желает соответствовать своей “мере”. Отсюда и проистекают нравственные сомнения и искания Алексея Михайловича.

Эпистолярное наследие второго Романова — источник редкостный по своему значению. Причем ценность его возрастает по мере того, как историки предлагают в своих работах новые подходы и принципы исследования. Как это ни странно, политическая история по письмам царя прослеживается достаточно слабо. Но зато какое богатство обнаруживается при попытке использовать этот источник для антропологических и культорологических исследований!

И. Андреев, кандидат исторических, наук

Текст воспроизведен по изданию: Московия и Европа. М. Фонд Сергея Дубова. 2000

© текст - Андреев А. 2000
© сетевая версия - Тhietmar. 2005
© OCR - Осипов И. А. 2005
© дизайн - Войтехович А. 2001 
© Фонд Сергея Дубова. 2000