БАРТОЛОМЕ ДЕ ЛАС КАСАС

ИСТОРИЯ ИНДИЙ

HISTORIA DE LAS INDIAS

“ИСТОРИЯ ИНДИЙ” КАК ПАМЯТНИК ИСПАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ И ЯЗЫКА

Ожесточенная полемика, которая в течение нескольких столетий ведется вокруг книги Бартоломе де Лас Касаса, касается преимущественно оценки ученым-гуманистом испанской конкисты. Все остальные вопросы, возникающие при изучении “Истории Индий”, оказались при этом отодвинутыми на задний план и освещались лишь бегло. Это относится, в частности, к вопросу о роли и месте книги в истории испанской литературы и языка. Между тем “История Индий”, несомненно, весьма своеобразный памятник испанской прозы, ценный источник для изучения языка Испании и тех сдвигов, которые происходили в языке в XVI столетии.

1

“Историография и эпос находятся в самом близком родстве, — писал выдающийся испанский ученый Рамон Менендес Пидаль. — Как в одном, так и в другом получают выражение общие чаяния и стремления, оба они преследуют аналогичные цели. И в историографии, и в эпосе находит воплощение стремление людей продолжать жить в памяти грядущих поколений и воскресить картины жизни прошлого… Таким образом, историография и эпос по-своему осуществляют двойную связь, которая соединяет прошлое с настоящим и будущим” (Р. Менендес Пидаль. Всеобщая хроника Испании, составленная по повелению Альфонса Мудрого. В кн.: Р. Менендес Пидаль. Избр. произв. Испанская литература средних веков и эпохи Возрождения. М.. 1961, стр. 365—366.)

Это внутреннее родство историографии и героического эпоса особенно отчетливо обнаруживается в период раннего средневековья и прослеживается в литературах многих стран Западной Европы. В более поздние времена [432] однако пути развития испанской историографии начинают все более существенно отличаться от того, что мы наблюдаем в других западноевропейских странах.

В пору расцвета феодального общества, примерно с XI века, во Франции, классической стране феодализма, литература все более разделяется на два потока: с одной стороны, продолжает развиваться народное творчество— лирическое и эпическое, а с другой стороны, формируется “ученая”— клерикальная и рыцарская — литература на французском языке. Оба эти потока, конечно, взаимодействуют между собой, и все же для представителей “ученой” литературы Франции, к которым принадлежали и авторы исторических повествований, характерно стремление не только отгородить, но и противопоставить свое творчество “грубой”, “плебейской” традиции. По-иному пошло развитие литературы в Испании. Своеобразие социальных процессов в этой стране, связанное с многовековой борьбой за высвобождение испанских земель из-под владычества арабов (реконкистой), привело к тому, что, хотя в Испании и появилась в XII—XIII веках “ученая литература” (так наз. mester de clerecia), но в творчестве ее представителей, начиная с первого известного нам по имени испанского поэта Гонсало де Берсео, явственно прослеживается живая и многогранная связь с народной, “хугларской” литературой (так наз. mester de juglaria).

Испанская историография XIII—XV веков может служить одним из самых ярких примерев органического переплетения “ученых” и народных элементов, прежде всего эпического творчества народа. Тот же Р. Менендес Пидаль отмечал: “В Испании эпос лишь едва задел своим крылом историографию в наиболее древние периоды (то есть периоды, когда между ними не существовало резкой грани). Однако в то время, когда составляли “Всеобщую хронику”, в обстановке большого культурного подъема при Альфонсе Мудром разрыв между этими жанрами не увеличивается, как следовало бы ожидать. Напротив, происходит их полное слияние. Два растения, выросшие на могиле прошлого, тесно сплели свои побеги... Ничего подобного нельзя найти во французской историографии, хотя в этой соседней с нами стране эпос достиг даже большего расцвета, чем у нас” (Р. Менендес Пидаль, ук. соч., стр. 366.).

Далее ученый справедливо подчеркивал, что этот факт — одно из свидетельств стремления испанских историографов средневековья не только изложить факты прошлого и дать им политическую оценку, но и художественно осмыслить историю. Начиная с “Всеобщей хроники”, составленной в конце XIII века при Альфонсе X Мудром (или Ученом — Alfonso el Sabio) и его преемниках, все наиболее значительные испанские исторические труды при изложении соответствующих событий истории широко включают прямо или в прозифицированном виде народные предания и поэмы. [433] Этим, однако, дело не ограничивается. Такие фрагменты остались бы в хрониках инородным телом, если бы историографы не пытались вести все свое повествование в том же стилистическом ключе, в каком создавался героический эпос. Вот почему, стремясь не только поведать своим читателям факты истории, но и воссоздать образ прошлого, испанские историки нередко обращаются к специфически художественным средствам.

Подобное художественное осмысление истории, делающее испанскую историографию одним из своеобразных видов художественной литературы, остается характерным на протяжении многих столетий. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить “исторические” новеллы из знаменитого сборника новелл инфанта Хуана Мануэля “Граф Луканор” (“El Conde Lucanor”, 1335), перекликающиеся с его же “Краткой хроникой” (“Cronica abreviada”), “Хронику” (“Cronica”) и “Поэму о придворной жизни” (“Rimado de Palacio”) Перо Лопеса де Айялы (1332—1407), “Море историй” (“Mar de historias”, 1450) Фернана Переса де Гусмана (1376? — 1460?).

В эпоху Возрождения, когда в историографии Испании, как и других стран, усиливается стремление к научной достоверности и документальной точности повествования, эта характерная для испанских исторических сочинений тяга к художественному осмыслению фактов прошлого, пожалуй, выступает еще рельефнее, чем прежде. Одно из самых интересных и ярких свидетельств этого — знаменитая книга Хинеса Переса де Иты (1544?—1619?) “Гражданские войны в Гранаде” (“Las guerras civiles de Granada”). Повествуя в первой части о последних годах мавританского владычества а во второй — о подавлении восстания морисков в середине XVI века, X. Перес де Ита, основываясь не только на исторических, но и на фольклорных источниках, создает удивительный сплав исторической хроники и новеллистического вымысла. Такое же стремление авторов создать образную картину исторического прошлого своей страны мы наблюдаем и в “чисто” историографических трудах испанских гуманистов, вплоть до всемирно известной “Истории Испании” (“Historia de Espana”) Хуана Марианы (1535—1624).

Сходные черты мы обнаруживаем и в многочисленных историографических трудах, посвященных завоеванию испанцами “Индий”, то есть Нового Света. Эти труды (разумеется, речь идет лишь о произведениях XVI—начала XVII века) весьма разнообразны по своему происхождению и характеру. Тут и записи непосредственных участников конкисты, обычно простых солдат, и официальные донесения и памятные записки испанских должностных лиц и католических монахов, и сочинения, написанные представителями индейской “знати”, и, наконец, первые обзоры событий конкисты, принадлежащие перу профессиональных историков. Совершенно очевидно, что степень “художественности” этих разнообразных произведений очень различна. Естественно, что менее всего образное осмысление фактов присуще официальным источникам — всякого рода мемориалам [434] и донесениям конкистадоров и священнослужителей. Однако уже в этих нередко наспех написанных реляциях короне новизна и оригинальность сюжета заставляют авторов выходить за пределы сухого изложения фактов. Необычный, поражающий воображение европейца мир открылся глазам завоевателей, и в своих донесениях они стремятся запечатлеть не только события конкисты, но и черты своеобразного быта, культуры природы Нового Света. В еще большей мере это художественное осмысление происходящего выступает наружу в таких трудах, как воспоминания о конкисте ее непосредственных участников, или в книгах, написанных потомками низвергнутых конкистадорами былых правителей Индий. В этих трудах личное, индивидуальное видение мира окрашивает все повествование, определяет собой повышенную эмоциональность рассказа. И конечно же, такие классические произведения этого рода, как “Истинная история завоевания Новой Испании” (“Historia verdadera de la conquista de la Nueva Espana”) участника экспедиции Э. Кортеса в Мексику Берналя Диаса дель Кастильо, или “Королевские комментарии инков” (“Comentarios reales de los Incas”) потомка инкских правителей Перу Гарсиласо де ла Веги (1536—1616), представляют собой не только ценнейшие исторические источники, но и замечательные памятники испанской литературы своего времени. В ряду этих выдающихся трудов книге Бартоломе де Лас Касаса “История Индий” принадлежит одно из самых почетных мест не только потому, что автор ее во весь голос сказал жестокую правду о конкисте, но также и потому, что стремление к исчерпывающему и всеобъемлющему обзору событий первых десятилетий конкисты здесь сочетается с элементами яркого, художественного изображения этих событий.

2

Лас Касас рассказывает в своей “Истории Индий” о событиях, свидетелем и участником которых по большей части был он сам. Этот факт он неоднократно подчеркивает в своем труде. “Я видел все то, о чем рассказываю, и многое другое”, — эти слова, можно сказать, подобно рефрену то и дело звучат на страницах “Истории Индий”. Столь настойчивая характеристика своего повествования как свидетельства очевидца важна для Лас Касаса не только как доказательство достоверности сообщаемых им фактов; в не меньшей мере это служит объяснением того, что личность автора, его собственные симпатии и антипатии неизменно присутствуют в историческом повествовании, придавая ему отчетливую эмоциональную окраску.

Повествуя об эпизодах, в которых он сам принимал непосредственное участие, Лас Касас иногда прибегает к своеобразному приему “самоотчуждения”, рассказывая о себе как бы в третьем лице. Таковы, например, главы, посвященные участию Лас Касаса в походе Нарваэса в кубинскую провинцию Камагуэй и рассказывающие об отказе Лас Касаса от принадлежавших [435] ему индейцев. В этих “автобиографических” эпизодах, где личность автора выдвигается на передний план, Лас Касас всячески стремится подчеркнуть “объективность” повествования, что и достигается изображением этих событий как бы со стороны. Во всех остальных случаях, когда Лас Касас выступает не в роли центрального персонажа, а лишь в качестве свидетеля и очевидца, он не только не пытается скрыть, но даже выпячивает свое личное, субъективное отношение к изображаемому. Гнев и презрение, любовь и ненависть, — все человеческие страсти бушуют на страницах его книги, определяя самый тон повествования.

Лас Касас не просто излагает факты истории конкисты, но страстно отстаивает свою точку зрения на важнейшую проблему, поднимаемую им в книге: проблему свободы индейцев, которая для него равнозначна проблеме свободы человеческой личности вообще. Страстный, полемический характер книги усиливается еще и тем обстоятельством, что работа над ней завершалась тогда, когда уже были позади несколько десятилетий упорной и бесплодной борьбы за признание прав индейского населения Америки на свободное существование. Наконец, немалую роль сыграла и необходимость защитить себя и свою книгу от наветов многочисленных клеветников, не раз пытавшихся оболгать писателя и исказить истинные цели его трудов. Все это и определяет тот особый эмоциональный строй книги, который сближает ее в одних частях с политическим памфлетом, в других — с утопическими и идиллическими произведениями о “золотом веке” человечества.

В “Истории Индий”, если рассматривать ее как литературное произведение, отчетливо обнаруживается переплетение двух линий: одна идет от ораторской, патетической речи проповедника и направлена на обличение деятелей конкисты, а другая, к которой Лас Касас обращается при изображении жертв конкисты, связывает его с традициями гуманистической утопии.

“Кто поведает всю правду о голоде, притеснениях, отвратительном, жестоком обращении, от которых страдали несчастные индейцы не только в рудниках, но и в поместьях, и повсюду, где им приходилось работать?”— вопрошает Лас Касас в 40-й главе второй книги. Вопрос этот скорее риторический, ибо вся “История Индий” и есть ответ на него.

Повествуя о событиях конкисты и ее деятелях, Лас Касас последовательно и систематически “дегероизирует” и саму конкисту, и ее деятелей. Когда читаешь другие испанские книги о конкисте, с их страниц встают образы героев рыцарских романов, перенесенных из фантастических стран в реальную действительность Нового Света. Образы конкистадоров, нарисованные Лас Касасом, не имеют ничего общего ни с героями рыцарских романов, ни с величественными героями эпоса. Не открыватели новых миров, а жестокие поработители, не носители более высокой культуры, а отвратительные изверги, не слуги христовы, а служители дьявола, — такими предстают на страницах “Истории Индий” испанские [436] завоеватели. Во всем, что касается изображения испанцев, “История Индий” это история без героев, это рассказ о мелких людишках, движимых самыми низменными чувствами — алчностью и человеконенавистничеством. Ничего величественного не видит Лас Касас и в действиях конкистадоров.

“Победы, одержанные Васко Нуньесом над индейцами, нагими или едва прикрытыми травой, были не более великим подвигом, чем побоище, учиненное в курятнике” (III, 52),— пишет он. И это решительное отрицание героического начала подчеркивается в “Истории Индий” каждый раз, когда речь заходит о деяниях испанских конкистадоров. Сами определения “подвиг” и “герой” применительно к конкисте используются в книге лишь в откровенно ироническом плане. Побоище, устроенное испанцами в одной из областей Индий, Лас Касас именует “евангельской проповедью”, карательные экспедиции против индейцев в погоне за золотом и рабами — “святыми паломничествами” (см. III, 48, 62, 67 и др.)

Именно задача “дегероизации” конкисты и определяет собой включение в книгу великого множества леденящих душу описаний зверств испанцев. Иногда при этом автор не избегает и преувеличений. Вряд ли буквально достоверно утверждение Лас Касаса о том, что один конный испанец за час перебил 10 тысяч индейцев. Противники Лас Касаса охотно приводят подобные примеры в доказательство того, что книга эта не может претендовать на историческую точность и достоверность. Однако эти доводы противников Лас Касаса совершенно неосновательны, ибо, как и авторы художественных произведений, в частности героического эпоса, Лас Касас прибегает к гиперболе как средству усиления выразительности. Для него в данном случае важнее не точное число индейцев, истребленных тем или иным конкистадором в том или ином сражении, а то, что в результате конкисты погибло бесчисленное множество туземцев. “10 тысяч” в данном контексте расшифровываются как синоним множества.

Характерно, что гипербола появляется у Лас Касаса и тогда, когда цели исторического повествования вовсе того не требуют. Рассказывая о стае ворон, он замечает, что, пролетая, они “затмили солнечный свет”; в другом случае бабочек было, по его словам, столько, что “казалось, они вытеснили воздух”, а от множества черепах “море как будто загустело”. Такого рода гиперболические сравнения и метафоры отнюдь не могут служить доказательством отступления Лас Касаса от исторической истины, о них следует судить по иным критериям: как и другие средства художественной выразительности (риторические вопросы и восклицания, специфические приемы ораторской речи и пр.), они соответствуют памфлетному, повышенно эмоциональному характеру книги в целом.

В ином стилистическом ключе описывает Лас Касас жизнь, быт и нравы индейцев, окружающую их природу. Рассказывая о коренных обитателях Индий, автор стремится доказать, что они не только имеют [437] такое же право на мирное и свободное существование, как испанцы, но что в нравственном отношении они стоят намного выше своих поработителей, хотя им и неведома “истинная вера”. Характеризуя обстановку, в которой жили индейцы до конкисты, Лас Касас сопоставляет открывшуюся его глазам реальность с утопическими представлениями о “золотом веке” человечества. Идеи эти, разработанные в античности Вергилием, Овидием, Сенекой и другими авторами, получили широкое распространение в среде итальянских и испанских гуманистов эпохи Возрождения. Напомним одну из самых блестящих характеристик этой идиллической поры человечества в “Дон Кихоте” Сервантеса. В беседе с козопасами (часть I, глава 11) Дон Кихот говорит: “Блаженны времена и блажен тот век, который древние называли золотым, — и не потому, чтобы золото, в наш железный век представляющее такую огромную ценность, в ту счастливую пору доставалось даром, а потому что жившие тогда люди не знали двух слов: твое и мое. В те благословенные времена все было общее. Для того чтобы добыть себе дневное пропитание, человеку стоило лишь вытянуть руку и протянуть ее к могучим дубам, и ветви их тянулись к нему и сладкими и спелыми своими плодами щедро его одаряли. Быстрые реки и светлые родники утоляли его жажду роскошным изобилием приятных на вкус и прозрачных вод... Тогда всюду царили дружба, мир и согласие... Правдивость и откровенность свободны были от примеси лжи, лицемерия и лукавства...” и т.д.

Лас Касас, образованный писатель-гуманист, конечно, был хорошо знаком и с античными и с современными ему представлениями о “золотом веке”. И вот, оказавшись в Новом Свете, в обстановке, столь не похожей на привычный ему европейский уклад жизни, в странах, поражавших воображение европейца своим плодородием и богатствами, он, казалось, воочию в настоящем увидел то, что всегда изображалось как далеко и безвозвратно ушедшее в небытие прошлое человечества.

О том, что созерцание жизни и быта индейцев вызывало у Лас Касаса отчетливые ассоциации с описаниями “золотого века”, сам автор “Истории Индий” заявляет в своей книге неоднократно. Индейцы, — пишет он,— “поистине вели существование, подобное жизни людей Золотого века, которую столь восхваляли поэты и историки” (II, 44). При этом он называет имена писавших о “золотом веке” древних авторов — Плиния, Помпония Меллу, Вергилия и др. (I, 40).

Под пером Лас Касаса картины жизни аборигенов Нового Света приобретают идиллическую окраску. Земли, открытые Колумбом, — пишет он, — “населены множеством людей, которые принадлежат к различным бесчисленным народностям и говорят на разнообразных, отличных друг от друга языках, но хотя в некоторых и даже многих вещах, обычаях и верованиях они непохожи друг на друга, все или почти все подобны, по крайней мере, в одном: все они — люди простодушные, миролюбивые, покорные, скромные, щедрые и самые терпеливые из всех тех, кто имеет Адама своим прародителем” (I, 76). [438] Особенно восторженны отзывы Лас Касаса о жителях Дунайских островов и Кубы. Лукайцы, по мнению Лас Касаса, “... намного превосходили жителей всех этих Индий и, я полагаю, жителей всего света кротостью, простодушием, скромностью, миролюбием и спокойствием, а также и другими природными добродетелями, так что казалось, что они слыхом не слыхали об Адамовом грехе...” (II, 43). В сходных выражениях характеризует он и обитателей Кубы: “Грехопадение отца нашего Адама словно не коснулось этих созданий, и были они исполнены величайшего простосердечия и величайшей доброты, и чужды пороков, и быть бы им блаженнейшими из смертных, ведай они истинного бога” (III, 2). Даже луки и стрелы раньше, до появления испанцев, нужны были им не для ведения войны, а лишь для охоты и рыбной ловли (II, 44). Индейцы не имели представления о собственности и брали в любом жилище то, что им было необходимо, “как если бы все здесь принадлежало всем” (I, 90). “Их цари и повелители правили без свода законов, manu regia (Здесь: непосредственно, лично (лат.).), подобно тому, как римляне в древнейшую пору повиновались не законам, а разумению и воле царя; и индейцы на этом острове Куба тоже, должно быть, управлялись своими правителями, и те правили ими, как велит миролюбие и справедливость, ибо мы застали в их селениях покой и порядок. А когда жители какого-то царства, города или селения живут в мире, довольствуясь собственным достоянием, это ясно и непреложно свидетельствует о том, что в этом царстве, городе или селении существует и соблюдается правосудие, либо люди эти добродетельны по самой своей сути” (III,23).

Идиллически изображенному строю жизни и внутреннему миру коренных обитателей Индий соответствует их внешний облик и окружающая природа, обрисованные Лас Касасом в том же стилистическом ключе. Лас Касас одним из первых в европейской литературе положил начало изображению индейцев Нового Света как идеальных существ. Позднее эта тенденция получила развитие в просветительской, сентименталистской и романтической литературе XVIII—XIX веков, в которой индеец стал воплощением “естественного человека”, от природы наделенного всеми гражданскими и личными добродетелями. Заметим, что многие сторонники теории “естественного человека” прямо опирались на описания быта индейцев у Лас Касаса.

Противники Лас Касаса не раз фиксировали внимание на преувеличениях, легко обнаруживаемых в его описаниях индейцев. Однако и в данном случае мелкие неточности и несоответствия отступают на задний план перед верностью писателя тому целостному восприятию Нового Света, как воплощенной в действительности утопии Золотого века, которое Лас Касас последовательно и целеустремленно проводит через все свое повествование. [439] Исследователи Лас Касаса не раз отмечали, что стиль писателя неровен, что в его книге нередко обнаруживаются следы спешки, стилистической небрежности и т.д. В этих замечаниях немало справедливого. И сам Лас Касас указывал, что у него нет времени, чтобы возвращаться к уже написанному и исправлять его; он просит своих будущих читателей извинить его за возможные повторения и даже ошибки, невольно вкравшиеся в повествование.

Все это так. Но несмотря на то что он пишет длинными, иногда непомерно длинными периодами, что в его повествовании нередко встречаются повторения одних и тех же образов и т. д., несмотря на все это, книга Лас Касаса обладает цельным и своеобразным стилистическим обликом. Одна из исследовательниц творчества Лас Касаса, Мария Роса Миранда, справедливо отмечала: “Пишет он поспешно, иногда неряшливо, но глубоко искренне; он бросает свои мысли на ветер и терпеть не может канцелярскую упорядоченность. Употребленный им стиль необычен; надо свыкнуться с ним, чтобы различные мелочи не резали глаза. Но когда этого добиваешься, тогда за его словами начинаешь различать силу волновавших его чувств и осознаешь те цели, к которым он постоянно стремился. Перелистывая страницы его книги, мы как будто читаем в его собственном сердце, которое он, не отдавая себе в этом отчета, бесхитростно раскрывает перед нами” (SorMaria Rosa Miranda. El libertador de los indios. Madrid, 1953, p. 662.).

Нельзя не согласиться с М. Р. Мирандой, которая подчеркивает непосредственность, естественность и искренность, характерные для стиля Лас Касаса. Вместе с тем нам представляется несомненным, что, трудясь над своей “Историей Индий”, Лас Касас стремится не только честно рассказать об истории конкисты, но и сделать это максимально выразительно. Помимо фактов и их оценки, он стремится дать образы людей и картины событий.

Так появляются в книге Лас Касаса многочисленные портреты. Не ограничиваясь нравственной характеристикой своих персонажей, он изображает их внешний облик и внутренний мир. Таково, например, описание Дьего Веласкеса, наместника испанцев на Кубе: Веласкес, — пишет Лас Касас, — “нрава был веселого и приветливого и вел речи единственно о потехах и удовольствиях, как это в обычае среди не слишком благонравных юнцов, хотя в нужный момент умел проявить свою власть и заставить подчиниться ей...”. Он “имел приятные черты лица и был статен, что помогало ему быть обходительным, и хотя с годами стал немного тучен, это его не портило...” (III, 21). Ближайший сподвижник Веласкеса Нарваэс “был высокого роста, с белокурыми, почти рыжими волосами. Это был вполне достойный человек, честный, разумный, хотя и несколько [440] беззаботный, обходительный в разговоре, приятного нрава...” (III, 26). Заметим, что эти и многие другие портреты характеризуют Лас Касаса как тонкого и наблюдательного психолога: обличая зверства, учиненные в Новом Свете Веласкесом, Нарваэсом и другими конкистадорами, он отнюдь не изображает их только как черных злодеев, а показывает сложность и противоречивость их душевных движений.

Описания событий Лас Касас насыщает многочисленными подробностями, необязательными в историческом труде, но воссоздающими более рельефно картину, образ. Его повествования изобилуют описаниями-“картинками”: “...Правитель и касик острова, с палкой в руке, переходил с места на место и поторапливал своих индейцев, чтобы как можно лучше угодить христианам. Тут же стоял один испанец и держал на цепи собаку, которая при виде суетящегося касика с палкой все время порывалась броситься на него..., и испанец с большим трудом ее сдерживал, а потом сказал, обращаясь к другому испанцу: “А что если мы ее спустим?”. И, сказав это, он или другой испанец, подстрекаемый самим дьяволом, в шутку крикнул собаке: “Возьми его!...”. Собака, услышав слова “Возьми его!”, рванулась, как закусившая удила могучая лошадь, и потащила за собой испанца, который, не в состоянии ее удержать, выпустил из рук цепь, и тут собака бросается на касика, хватает его за живот и, если мне не изменяет память, вырывает у него кишки... Индейцы подбирают своего несчастного правителя, который тут же испускает дух...; испанцы же забирают отличившуюся собаку и своего товарища и, оставив за собой столь доброе дело, спешат на каравеллу...” (II, 7). В подобных описаниях-“картинках” Лас Касас особенно широко использует различные средства художественной выразительности, в данном случае, например, прямую речь, образные сравнения, ироническую интонацию и т.д.

Иногда, создавая такие впечатляющие картины событий, Лас Касас прибегает к приемам, характерным для фольклора, например к параллелизму описаний, гиперболе и повторам, призванным усилить эмоциональное звучание рассказа. Приведем один из многочисленных примеров этого рода. Испанцы, — начинает иронически свой рассказ Лас Касас, — “совершили немало выдающихся подвигов, и об одном из них я расскажу. Два всадника, искусные наездники, с которыми я был хорошо знаком, по имени Вальденебро и Понтеведра, как-то раз увидели индейца на просторной открытой поляне, и первый говорит второму: “А ну-ка, я поеду и убью его”, пришпоривает коня и скачет по направлению к индейцу. Последний, увидев, что тот его догоняет, поворачивается к нему... Вальденебро, вооруженный копьем, пронзает его насквозь; и тут индеец берется за копье руками, вонзает его в себя все глубже и глубже, приближается к лошади и хватает поводья; тогда всадник выхватывает меч и погружает его в тело индейца, а тот отбирает у него меч, и он остается в его теле; тут Вальденебро вынимает кинжал и вонзает в индейца а тот отбирает у него и кинжал...” (II, 8). Далее точно то же самое происходит [441] и со вторым испанцем. Так гипербола, повтор и нагнетание параллельных конструкций помогают Лас Касасу создать эпически величественный образ героического, стойкого в страданиях индейца. В данном случае обращение писателя к приемам, характерным для народного эпоса, вполне закономерно.

Многие из подобных описаний по четкости и завершенности картины напоминают своего рода вставные новеллы, которые, при всей их краткости, имеют свою завязку, более или менее стремительно развивающуюся интригу и развязку. Таковы, например, рассказ Лас Касаса о беседе касика Хатуэя перед казнью с монахом, предлагающим ему принять христианство (III, 25), красочный рассказ о том, как главный командор Ларес хитроумно сплавлял в Испанию провинившихся в чем-либо подчиненных (II, 40) и многие другие.

При всей самостоятельной значимости подобных живописных картин и описаний книга Лас Касаса сохраняет стилистическую цельность и единство. В этих эпизодах получают лишь концентрированное воплощение те изобразительные средства, к которым Лас Касас обращается на протяжении всего повествования. Некоторые из этих средств — ироническую интонацию, риторические вопросы, восклицания и другие приемы ораторской речи, прямую речь и диалоги, параллельные конструкции и т.д. — мы уже отмечали. Сейчас добавим еще некоторые наблюдения.

Одним из излюбленных стилистических приемов автора “Истории Индий” является образное сравнение. При этом он обращается не только к простым, напрашивающимся и постоянным сравнениям (индейцы у него почти всегда сражаются точно львы или тигры, а испанцы подобно псам грызутся из-за золота; испанцы расправляются с индейцами, “как режут и убивают ягнят на бойне” (II, 8); индейцы “поступали как цыплята или птенцы, которые улетают, прячутся и замирают, увидев или почуяв приближение коршуна” (II, 11) и т. п.); нередко сравнение у него развертывается в более или менее обширную метафорическую картину. Так, например, характеризуя действия членов Королевского совета, санкционировавших насильственное переселение индейцев с Лукайских островов на Кубу, автор пишет, что они допустили это, “видимо, полагая, что разумные люди ничем не отличаются от веток, которые можно срезать с дерева, перевезти на другую землю и там посадить” (II, 43). В другом случае, говоря о неэффективности тех предупреждений об ответственности, которыми лицемерно сопровождалась передача испанцам индейцев, Лас Касас прибегает к целой “цепочке” развернутых сравнений, подчеркивая, что подобные предупреждения столь же мало действенны, сколь “слова для голодного волка, которому передают овечек, говоря: “Смотрите, волк, я вас предупреждаю, что в случае, если вы их съедите, я буду вынужден передать вас собакам, которые разорвут вас на куски”. Точно так же и юноше, ослепленному страстью и любовью к девице, можно сколько угодно угрожать последствиями, и он может всячески заверять и клясться, что никогда и не помыслит приблизиться к ней, но попробуйте [442] оставить его в комнате наедине с этой девушкой... Представьте себе, наконец, что некоему безумцу разрешают держать в руках остро отточенный нож и оставляют его в одном помещении с принцами и принцессами...” (III, 37).

Казалось бы, эта развернутая цепь сравнений убедительно раскрывает мысль Лас Касаса. Но он не довольствуется этим и в заключение этого пассажа, вновь возвращаясь к тем же сравнениям, подчеркивает, что “никакие сравнения не могут сколько-нибудь удовлетворительно объяснить, что означала передача индейцев в энкомьенду испанцам... Корысть и алчное стремление к золоту столь велики, что с ними ни в какое сравнение не идут ни голодный волк, ни юноша, охваченный любовной страстью, ни даже буйный безумец”. И сами сравнения, и эти заключительные слова выполняют одну и ту же функцию — показать масштабы преступлений испанцев, их несоизмеримость с миром обычных отношений, и выполняют эту функцию весьма убедительно. Те же цели преследует Лас Касас, когда для усиления эмоционального эффекта прибегает к параллелизму определений и эпитетов, использует различные испанские пословицы и поговорки, насыщает свою речь метафорическими оборотами и т. д.

Подводя итог, следует сказать, что книга Бартоломе де Лас Касаса — не только один из самых ярких и интересных образцов испанской историографии эпохи Возрождения, не только замечательный человеческий документ, обличающий зверства колонизаторов на заре колониальной системы, но и талантливое и самобытное произведение испанской литературы, значение которого до сих пор еще в достаточной мере не оценено.

4

Труд Лас Касаса “История Индий” представляет собой ценный лингвистический документ. Он может быть объектом специального изучения по крайней мере в трех чисто языковедческих аспектах: 1) как документ, помогающий осмыслить некоторые особенности (главным образом лексические) формирования новой разновидности испанского языка на американском континенте; 2) как документ, отражающий проникновение туземной индейской лексики в словарь испанского языка; 3) как документ, отражающий элементы разговорной речи соответствующего периода развития испанского языка.

Американизация элементов исконного испанского лексического фонда началась уже в самый ранний (военный) период колонизации Индий. Все виды артиллерийских орудий получают здесь родовое наименование tiros (букв, “выстрелы”). Именно в военной среде бронза стала называться словом metal, поскольку самый распространенный европейский металл — железо — в условиях влажного тропического климата вытеснялся бронзой. Использование камней в качестве метательных снарядов сделало слово piedra камень синонимом bala пуля, откуда появилось сочетание типа [443] doscientas piedras de plomo двести свинцовых камней (пуль). Изменился объем понятия слова hierba (yerba) трава: произошло расширение смысла от частного значения “растительный яд” к значению “яд” вообще. Переход же от значения “трава” к значению “яд”, “отрава” удостоверяется примерами из Лас Касаса вроде следующего: la yerba que ponen en las flechas con que matan (III, 37) (Трава (яд), которую кладут в стрелы, чтобы убивать (исп.)). В современных говорах мексиканской провинции Табаско словом yerba называют тарантула и других ядовитых насекомых.

Для обозначения новых предметов американской действительности испанцы обычно использовали уже имеющиеся слова. Выбор слова из арсенала наличных лексических средств определялся (а, следовательно, и ограничивался) наличием связи между новым предметом (понятием) и прежним значением слова. Возможность приспосабливания прежнего слова к обозначению нового предмета (понятия) возникала из наличия общего признака в содержании прежнего понятия (отраженного в прежнем значении слова) и нового понятия. Именно таким образом решали Лас Касас, Овьедо и другие “бывалые люди” задачу номинации новых “американских вещей” уже имевшимися лексическими средствами испанского языка. Новая географическая среда, иные культурно-исторические условия меняли содержание представлений, отраженных и закрепленных в старом слове, изменяя объем понятия, а вместе с ним и значение прежнего слова.

Новое применение испанского слова estancia (первоначальное значение— “пребывание”, “жилище”) для обозначения понятий “земельное владение”, “поместье” сопровождается у Лас Касаса словами-синонимами, которые “толкуют” новое значение слова: estan muchas estancias que Наman en nuestra Castilla cortijos, у en ella muchas haciendas de la tierra, huertas у granjerias (I, 13) находится множество эстансий, которые у нас в Кастилии называют фермами и (в каждой эстансий) много угодий, огородов и построек.

Лас Касас часто называет “американские вещи” испанскими словами общего значения, и единственными спецификаторами служат обычно детерминативы в форме неопределенных или притяжательных местоимений: unas raices букв, “некие корни” (здесь “растения”); una cierta fructa букв, “некий плод”; sus camas букв, “их кровати” (речь идет о гамаках).

Разделение на “свое” и “чужое” Лас Касас иногда отмечает в самой обшей форме: Canas у canaverales... difieren de las de Castilla (III, 38) (Здешний) тростник и тростниковые заросли... отличаются от кастильских. Нередко можно встретить замечание о том, что автор не знает, как обозначается новый предмет: el nombre no me recuerdo ‘Я не помню названия; no se me acuerda el nombre dellas Я не припомню их названия (111,22). [444] Осознание неполного сходства вновь обозначаемых предметов с уже известными приводит к оговоркам. Описывая американского крокодила (caiman), Лас Касас использует слово crocodiles, затем указывает, что “мы неточно обозначали их словом ящер” (crocodiles ... que llamamos impropiamente lagartos — III, 22).

Изменение объема понятия в старом слове, приспособляемом для обозначения нового предмета, раскрывается обычно в более или менее развернутом описании: длиннохвостый заяц (исп. vizcacha; по классификации Дарвина — lagostomus trichodactylus; русск. вискаша) сравнивается с кроликом (conejo), который “телом своим (hechura) и хвостом напоминает крыс (ratas), а по размеру несколько меньше кастильских кроликов” (III, 26).

Изучение приемов использования старых испанских слов для обозначения новых американских реалий представляет не только практический (фактологический) интерес, но и теоретический. В частности, эти приемы позволяют усвоить “технику” наложения старой языковой сетки на новую действительность и установить, что акт номинации новой вещи прежним словом есть более сложный процесс, чем простое механическое наложение готовой семантико-понятийной сетки на объекты внешнего мира. Внимательный анализ подобных процессов позволяет избежать тех крайностей, которые характерны для создателей и приверженцев так называемой “теории лингвистической относительности” (Как известно, гипотеза Сепира—Уорфа опирается на факты существующих семантических различий в разных языках, из чего делается вывод о несходном членении общей картины мира на основе специфических особенностей языковых норм той или иной группы людей. Процесс наложения готовой семантической сетки на новую действительность позволяет проверить гипотезу Сепира — Уорфа как раз с другой стороны, ибо в данном случае речь идет не о возникновении разных “картин мира”, а об уподоблении элементов новой действительности элементам уже известной “картины мира”).

Индейская лексика, в отличие от всех прочих словарных заимствований, оказала существенное влияние на обособление испанского языка от других романских языков и наречий, а также явилась важным фактором дифференциации как внутри испаноязычного ареала, так и внутри испано-американского варианта (по зонам, странам, провинциям). Если сравнить испанский язык с другими романскими языками, то можно утверждать, что после “арабизации” испанского языка “индианизация” его лексики была вторым крупным этапом в процессе языкового (лексического) обособления испанского языка в семье романских языков. Достаточно привести хотя бы несколько простейших примеров: испанским индианизмам maiz маис и tomate помидор в итальянском соответствуют granturсо и pomidoro, индианизму papa картофель — французское pomme de terre и т. д.

Как известно, первыми землями, открытыми Колумбом в Новом Свете, были острова Вест-Индии. Первыми туземцами, с которыми столкнулись испанцы, было население Антильских островов, говоривших на арауакском и карибском наречиях. Из этого арауак-карибского источника [445] испанский язык и почерпнул значительную часть лексических американизмов. Индейским словам антильского происхождения принадлежит особая роль в американизации испанского языка вообще и испано-американского варианта в частности и в особенности.

Состав индианизмов в “Истории Индий” Лас Касаса отражает общие принципы использования индейских слов в речи испанцев раннего периода колонизации: 1) отказ от использования индейских языков малого радиуса распространения (ибо слова из этих языков становились бесполезными уже через “двадцать лиг”), 2) использование первых усвоенных слов широко распространенного арауак-карибского наречия как некоего вспомогательного средства при контактах с носителями других индейских языков. Практика введения Лас Касасом антильских слов подтверждает тот факт, что испанский язык, рано включивший арауак-карибские элементы, оказался единственным живым языком, который мог их распространить в процессе дальнейших завоеваний (поскольку сами носители живого арауак-карибского наречия практически были истреблены). Иными словами, распространение лексических антилизмов, как это ни покажется парадоксальным, было результатом прогрессирующей испанизации “Индий”, а вместе с тем и фактором унификации лексики американского варианта, поскольку антильская лексика вытесняла не только местные наименования малого радиуса действия, но и слова авторитетных индейских языков. Так, например, Лас Касас при описании плода, увиденного в Никарагуа, замечает — Capotes que llamamos mameyes (II, 15). Mamey — уже привычное для него слово антильского (арауакского) происхождения, и он пользуется им для объяснения нового слова из языка науатль capote. При первом употреблении слова mamey Лас Касас толкует его (как и обычно в таких случаях) при помощи испанского meloco-lon (сорт персика): la fructa que los indios llamaban mameyes ... podremos dar alguna semejanza comparandola en algo a alguna de las de Castilla у esta es a los melocotones (I, 13) плод, который индейцы называют словом mameyes... мы можем в какой-то мере сравнить с одним из плодов Кастилии, а именно с персиками. Ставя знак равенства capote = mamey, Лас Касас объясняет, почему плоды, называемые в Никарагуа словом capote, он передает через антильский эквивалент: рог aparecer a los de esta Espanola (III, 50) потому что они похожи на плоды острова Эспаньола. При описании некоторых перуанских реалий Лас Касас также пользуется антилизмами: Estos vocablos cotaras (род обуви), macanas (палицы), bixa (красная краска), у maiz (маис), у maguey (американская агава, пита) fueron vocablos desta isla (т. е. Эспаньолы) у по de la Tierra Firme, porque рог otros vocablos alia estas cosas Hainan (III, 36) (Эти слова... были словами этого острова, а не материка, так как те же вещи там называют другими словами (исп.)).

Индейская лексика в “Истории Индий” Лас Касаса включает не только термины ботанического или зоологического характера, но и названия [446] предметов одежды, пищи, обозначения жилища, празднеств, церемоний и т д. Индианизм обычно толкуется при помощи испанских слов: xagueyes = aljibes (aljibes о xagueues), guabines = truchas, dahos = albures, diahas = mojarras, teti = pece-rey, hicoteas = galapagos и др. Часто толкование осуществляется посредством соотнесения индейского слова с целым рядом испанских обозначений. Так, например, слово сосиуо толкуется при помощи gusano (видимо, “светлячки”, ср. gusano de luz ‘светляк’), avecitas pocturqas букв, “ночные птички”, luciernagas “светляки”, escarabajos que vuelan букв, “жуки, которые летают”. Описание нового вида животного — ламы (llama, а также guanaco, vicunia, paco) включает сравнение с европейской овцой: una especie de ovejas; las cabezas como ias ovejas de Castilla, poco mas о menos; ganados ovejunos; с ослом: tan grandes como bestias asnales, mayores algo que los de Cerdena; с верблюдом: los pescuezos cuasi como de camellos (III, 6) (Любопытно, что Ч. Дарвин тоже сравнивал дикую ламу (гуанако) с верблюдом и с овцой: “Типичное четвероногое патагонских равнин — гуанако, или дикая лама; он играет в Южной Америке роль верблюда Востока” (“Путешествие натуралиста вокруг света на корабле “Бигль”. М., Географиэдат, 1953, стр. 204); “Многими, своими повадками они походят на овец в отаре” (там же, стр. 205). Ср. в рассказе современного боливийского писателя Фернандо Дьеса де Медины: Los indios cogieron al llamo (самец ламы)... Era un camelido domesticado (В кн.: Aquiles Nazoa. Cuentos contemporaneos hispanoamericanos. La Paz, 1957, p. 65)).

Сопоставление индианизмов, зафиксированных Лас Касасом, с другими источниками разных жанров и разных эпох позволяет высказать несколько общих соображений по поводу характера бытования американизмов этой категории.

В начальный период завоевания и колонизации общий фонд индианизмов, фигурировавших в записках “бывалых людей” (вроде Лас Касаса, Овьедо, Лисарраги и др.), в хрониках и т. д., был больше, нежели в документах последующих эпох. В ранних текстах индианизмы распределялись более или менее равномерно в испанском языке, функционировавшем по обе стороны океана. Разница, однако, состояла в том, что в пиренейском испанском общие индианизмы входили в состав письменного языка, тогда как в американской среде они получали более широкое распространение в качестве элементов не только письменной, но и устной речи (вспомним частые замечания Лас Касаса: que aqui decimos, que aqui llamamos, т. е. “которые мы здесь называем”).

В дальнейшем количество индейских слов общеиспанского фонда уменьшается за счет перехода многих из них в разряд пассивной лексики (в пиренейской среде) либо вследствие полного забвения. Американизация лексики колониального варианта испанского языка происходит, таким образом, параллельно исключению избыточного индейского элемента из пиренейского обращения. Анализ индианизмов, включенных в первый академический словарь (так называемый “Словарь Авторитетов”), показывает, что “рекомендательный список” насчитывает в нем меньшее количество [447] индейской лексики по сравнению с тем, который можно было бы составить на основании более ранних “авторитетных” употреблений (отсутствуют такие слова, как mamey, chile, mangle, которые часто встречаются у Лас Касаса, Овьедо и др.).

В пиренейском испанском индейская лексика раньше начала фигурировать в официально-канцелярском языке и только в дальнейшем — в языке художественной литературы. По сравнению с количеством индианизмов в произведениях Лас Касаса, Овьедо, Берналя Диаса, у Сервантеса, Лопе де Веги, Аларкона их несравненно меньше. У Сервантеса часто встречаются такие слова, как caiman (крокодил), bejuco ("лиана"), huracan ("ураган"), chacona (чакона). Наибольшее количество индианизмов (около восьмидесяти) отмечено в произведениях Лопе де Веги. Иную картину мы наблюдаем в одном из первых художественных произведений, возникших в Америке, — в “Элегиях” Хуана де Кастельянос (1522—1607), которые представляют собой своеобразный художественный отчет о делах в Индиях. В “Элегиях” количество индианизмов почти так же велико, как и в “Истории Индий” Лас Касаса.

Хотя Лас Касас не проявлял особого интереса к чисто языковедческим вопросам (например, в отличие от Саагуна), его запись индейских слов и непременные сведения по акцентологии, остроумные и подробные толкования экзотических лексем, сведения о семантической эволюции элементов исконного словаря поставили “Историю Индий” в ряд наиболее надежных источников изучения американизмов в составе единого испанского языка.

“История Индий”, будучи письменным памятником эпохи, вместе с тем обнаруживает в некоторых своих частях близость к разговорной речи. Это относится в первую очередь к синтаксису, довольно свободному и не строго регламентированному, что вполне согласуется с непринужденной манерой повествования. Сравнительно частое употребление слов с уменьшительными суффиксами, воспроизведение формул прямой речи, вариативность синонимичных словообразовательных построений, отсутствие нарочитости в подборе лексических синонимов — все это делает возможным использование произведения Лас Касаса в качестве источника для воссоздания модели разговорного языка первой половины XVI века.

Разумеется, проза Лас Касаса не низводится им до обыденной практической речи, но она, несомненно, опирается на нее. Ко времени появления записок “бывалых людей” жанр исторического повествования— как отмечалось выше — был уже представлен блестящими образцами, среди которых главное место занимает, безусловно, “Первая всеобщая хроника” Альфонса X. Истории о делах Индий создавались в тот период, когда среди испанских читателей особой популярностью пользовались “выдуманные истории” — романы, повествующие о рыцарских подвигах. Язык этих рыцарских романов, при всем различии мастерства и умения их авторов, был весьма стереотипным. Выдумка и фантастичность, наивная легендарность и обязательный пафос являлись [448] непременным стилеобразующим началом историй об Амадисах и Пальмеринах. В контексте эпохи произведения Лас Касаса, Фернандеса де Овьедо, Кабесы де Вака, Гомары, Сьесы де Леона и т. д. могли рассматриваться как своеобразная реакция на этот поток “искусственных” историй, рассказанных “искусственным” языком. Очевидцы, повествующие о делах в Индиях, всегда подчеркивали правдивость своей истории (verdadera historia). Подлинность фактов требовала соответствующего языкового оформления. Принцип “escribe como hablo” (“пишу так, как говорю”), заимствованный испанскими возрожденцами у классиков древности, как нельзя лучше подходил для целей “натурального” рассказа, ибо он наилучшим образом гарантировал восприятие описываемых событий как достоверных, доподлинных. Элемент личной оценки объективных событий, эмоциональное начало в описании “правдивой истории” никогда не приводили испанских хронистов к тому аффектированному стилю (afectacion), который в культеранистской поэзии принял уродливые формы. Эмоциональная приподнятость изложения, характерная для Лас Касаса, создавалась не столько за счет нарочитого выбора (seleccion) редких слов, выражений и фразовых конструкций, сколько вследствие намеренного отбора волнующих объектов описания. Стилистический изыск или — тем более — манерничанье (параллелизм конструкций, внутренняя рифма, регулярное употребление спаренных или строенных синонимов) могли бы лишь ослабить впечатление от тех трагических событий — трагических самих по себе, — о которых рассказывает Лас Касас. Натуральность языка (naturalidad), которым защитник обездоленных индейцев разговаривает со своими современниками, была, таким образом, важным компонентом общего замысла “Истории Индий”. И тот факт, что горячая проповедь справедливости и резкая отповедь ее врагам достигает порой такой огромной силы воздействия, которая свойственна только художественному обобщению, лишний раз доказывает возникающий из самой жизни примат содержания над формой. Формирующая роль содержания проявилась в стиле Лас Касаса с ничем не маскируемой откровенностью и заставила автора во имя достижения задуманного и выстраданного пользоваться всеми доступными испанскому языку и воображению испанцев средствами: сухо рассказанным драматическим фактом, хитро вплетенной иронией, неприкрытым сарказмом, убийственным сравнением, осуждающей метафорой, ошеломительной гиперболой, упрямыми повторами, ссылками на господа бога и даже прямыми признаниями своего бессилия описать пером все ужасы, творимые соотечественниками. Будучи темпераментным проповедником, Лас Касас обращается к широкой читательской аудитории и рассчитывает при этом на ее активную реакцию; поэтому он не темнит стиля, не прячет своих чувств за логической схемой построения, где субъект всегда предшествует предикату, не стремится к формальному подражанию великим античным мастерам ораторского слова, он обращается к своему читателю “а естественном языке и ждет от него естественного отклика.

Текст воспроизведен по изданию: Бартоломе де Лас Касас. История Индий. Л. Наука. 1968

© текст - Прицкер Д. П., Степанов Г. В. 1968
© OCR - Sam-Meso. 2005
© сетевая версия - Тhietmar. 200
5
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1968

Мы приносим свою благодарность
Олегу Лицкевичу за помощь в получении текста.